"МНЕ МЕНЯ НЕ ХВАТАЕТ В ТОЛПЕ..."
Вениамин Смехов поставил в Российском молодежном театре "Самоубийцу" Николая Эрдмана.
Уже на первых премьерных поклонах, развеяв сомнения самых отчаянных скептиков, самоубийца Подсекальников
оказался живее всех живых, и режиссерский опыт его "воскрешения" удался - столь живой и бурной была реакция
публики в РАМТе.
Кто он, Эрдман, - Гоголь ХХ века или вневременной Воланд, все знавший про жизнь и потому никогда и ничему
не удивлявшийся? После премьеры, оваций, объятий и поздравлений Вениамин Смехов рассказал "РГ" об Эрдмане,
"Самоубийце", Воланде, Таганке, Любимове и Фоменко.
"Я нужен нам!"
Вениамин Смехов: — "Самоубийца" - пьеса идефикс. Во всех заметках, которые уже успели выйти о
спектакле, обязательно упоминается, что я слышал, как на Таганке "Самоубийцу" в 1964 году читал сам Эрдман.
Но дело не во мне. А в том, что это было общим таганским "осенением". Нас действительно осенило - Николай
Робертович Эрдман был рядом с нами на Таганке последние шесть лет. И так или иначе влияние его распространялось
на все, в том числе и на актерство. Речь Эрдмана, его манера, его глаза многим из нас помогали. Мне во всяком
случае - очень. И в первую очередь для спектакля "Мастер и Маргарита".
— Для роли Воланда вы позаимствовали личные качества Эрдмана? Какие же?
— У каждого актера случаются такие моменты напряжения, когда "не ладится": вроде ты предчувствуешь роль, но попасть не можешь, все время спотыкаешься. Так произошло, когда Юрий Петрович Любимов работал над "Мастером
и Маргаритой". Вокруг все уже было готово, а у меня Воланд никак не получался. Читатель побеждал актера: мешала
бесконечная любовь к каждой фразе Булгакова. И тогда Любимов сказал: вспомни Эрдмана, ты же видел его вблизи.
Сначала включаешь форму, а к ней подтягивается и содержание. Эта театральная теория называется психофизическим
единством. И если я озвучивал слова Эрдмана, то в Воланде они сразу вызывали много попаданий. Трудно же
объяснить, кто он такой: существо, вещество, человек, тело, дух... А как играть дух?.. Но слова божественны, и
эрдмановский подтекст удивительным образом совпадет с подтекстом героя Булгакова. Потому что Эрдману жизнь была
ясна. И Воланду, как вы догадываетесь, тоже. Эрдману жизнь была неинтересна. Жизнь людей, подвергнутых
эксперименту социализма, суета, толпа. Никаких обвинений у него не могло быть, он понимал механизм. Не называл
его, но знал: "...люди как люди, любят деньги, ну...это всегда было". Когда я принял предложение Любимова и
начал с энтузиазмом "передразнивать" Эрдмана и его странное заикание (странное потому, что все слова были слышны
даже лучше, чем когда люди не заикаются), Любимов меня прервал: не надо, говори сам, но имея в виду этот
подтекст. Бери тон.
— Сам Николай Эрдман, по воспоминаниям, говорил редко, избегая банальностей...
— Чего не существовало в его природе и в его понимании, того не существовало как бы и вовсе. Но то, как
он отзывался на существование "несуществующего", - это были перлы словесности. Когда он что-то наблюдал и потом
рассказывал, как, скажем, какой-то босс пытался проникнуть вне очереди в поезд эвакуации в 1941 году и истошно
кричал: "Я нужен нам! Я нужен нам!" Или фраза Эрдмана, которая звучала в нашем спектакле "10 дней, которые
потрясли мир": "Я не могу есть, когда в Гондурасе голодают"! Так выявить природу человеческого лицемерия и
завышения цены самому себе... Но что объяснять, если Эрдмана уже Станиславский называл Гоголем XX века.
Разгадать жизнь
Вениамин Смехов: — Любимов несколько раз пытался поставить "Самоубийцу", ему запрещали. Я каждый раз
должен был играть Аристарха. Потом, наконец, наступило время свободы от цензуры. И мы с Давидом Боровским,
находясь на гастролях в Финляндии, уговаривали Юрия Петровича: ну он же вам завещал... В 90-м вышел спектакль
Любимова. Боровский к нему придумал интересную метафору: взял портрет Маркса, в чьей бороде путаются и щи, и
быт, и дрязги, и все такое. Любимов мне поручил начинать репетировать спектакль как режиссеру, потому что он в
то время был в Германии. Так "Самоубийца" стал моим первым режиссерским опытом. Второй опыт был уже в Канзасе,
в Америке.
— Одно время в театральной Москве ждали, что вы будете ставить "Самоубийцу" и в "Мастерской Петра
Фоменко".
— Жаль, что в театре у Петра Наумовича Фоменко поставить Эрдмана не получилось: кто-то заболел, кто-то
ушел из театра, кто-то забеременел... Это было в 2001 году. Петр Наумович в очередной раз захандрил, впал в
депрессию: "Не получится у нас это". А я уже разгорячился, потому что второй раз в своей жизни увидел человека
- хозяина театра, который понимает, что выбор актера - это пятьдесят процентов успеха. Это семья. Так было и на
Таганке.
— С тех пор прошло пять лет, прежде чем состоялась премьера вашего "Самоубийцы" в Молодежном театре
у Бородина. Писали, что до этого вы уже четыре раза ставили пьесу.
— Мало ли что пишут. Пишут, например, что я народный артист, а я никакой не народный. Я отказался, у
меня есть свидетели в министерстве культуры. Мне звонили и объясняли, что я должен сам написать бумагу, чтобы
мне дали звание. Абсурд какой-то! Это было в промежуточное время перестройки.
Что касается "Самоубийцы", в 1990 году был спектакль на Таганке. И один раз я поставил Эрдмана на
английском: в 1999 году в университете Канзаса, в очень приличном театральном заведении.
— То, что самоубийца Подсекальников - человек молодой, для вас было принципиально?
— Да он такой и был. И Гарин играл его молодым, 30-летним, и Топорков... Это правильно. Только что, до
черты революции, он был полуинтеллигентом, мелким буржуа. И вот теперь остался без всего... Говорят, это
архивная пьеса, и даже близкие Эрдману люди, вспоминая, как это актуально звучало в 30-е годы, сомневаются:
какой может быть сегодня реакция на эти старые письмена? Это, конечно, остроумно, но для очень умных. Мы ставили
спектакль, забыв про очень умных, и радовались тому, что получается. Стремясь через юмор выйти на сострадание к
человеку. Там люди абсолютно одинокие в мире. Люди, которых государство прессует и уничтожает своей опекой. Да,
тогда оно называлось советским, до этого царским, но все равно происходит одно и то же - человек живет сам по
себе и человек нуждается в каком-то "утеплении" своими людьми, своим кругом. Вообще это любимовская догадка об
Эрдмане, что жизнь его не интересовала. Он ее всю разгадал и понял, что жизнь ему не интересна. Интересны только
игра, игровое начало. Бега, театр, игра любви или игра застолья, игра слов. И Таганка, которая его удивила. Он
не ждал от своего друга по ансамблю НКВД, что из- под его рук выйдет такое чудо, как "Добрый человек из
Сезуана"...
Мы уже не толпа
Вениамин Смехов:
— Слова Инны Соловьевой для меня стали путеводными: "Умоляю, полюбите ритм. Потому что пьеса - это ритм".
Эрдман без точности, ритмичности произнесения становится рутинным автором. А пьеса вскрывает отнюдь не рутинный
ход событий, а необычную ситуацию, выросшую из простого ночного побуждения самоутвердиться перед спящей женой за
счет ничтожной ливерной колбасы. В первом же диалоге происходит отражение самого важного в жизни: я не хочу
быть, как все, я не хочу быть со всеми, я не хочу быть винтиком, частью толпы, потому что я же ощущаю себя
особенным. Мне меня не хватает в толпе.
— Подсекальников приходит к философским обобщениям жизни. Но для того чтобы стать философом, по
сюжету пьесы ему понадобилось три дня пролежать в гробу в часовне, чтобы наконец понять: ни ради идеи, ни ради
любви умирать не стоит...
— Условия игры сами бросили на чашу весов ценности. Ценность необычайного уважения к твоему имени,
слава, успех, - теперь это называется словом VIP. Почти как у Высоцкого: то ли выпь захохотала, то ли филин
заикал... Чувствовать себя ВИП-персонами приятно. Но это и есть наказание, которому подверг себя Подсекальников.
Ему хватило трех дней в часовне, чтобы разобраться: смысл жизни - в том, чтобы жить. И не надо ничего усложнять.
Нам богом подарена возможность ходить по земле двумя ногами и дышать.
Сделать смешное и печальное в одной упаковке для нас было осознанным. У нас есть необходимость утешать,
поскольку человек опять оказался заброшен. Мы находимся в промежутке истории. Мы уже не толпа, но кто-то льнет
к толпе по привычке, кому-то необходимы опека, иждивенчество, поскольку это заложено в нашей ментальности. А
кто-то уже начал приспосабливаться к новому способу жизни, то есть отвечать за себя сам и свою жизнь делать
собственными руками, но тут же натыкается на родовые пятна грабежа и унижения человека. Но в этом промежутке
все равно происходит развитие, которое через поколение или через два нас выведет к нормальной цивилизации.
Интервью Ирины Корнеевой . "Российская газета", 28.04.2006
|